Жорж Санд - Волынщики [современная орфография]
Но вот беда: я никак не мог придумать начала для своего объяснения. За вторым и третьим словом у меня бы дело не стало, но первое никак не давалось. Пот выступил у меня на лбу, а дело вперед не подвигалось. Брюлета могла бы, правда, помочь мне, если бы захотела (плутовка знала, на какой лад хочу я затянуть песенку — она не раз слышала ее от других), но с нею нужно было терпение да терпение. И хотя я не был совсем новичком в любовных речах, потому что мне не раз случалось поговаривать об этом с другими красотками, не такими гордыми, именно с целью навостриться, тем не менее, я никак не мог придумать ничего путного и достойного такой важной девушки, как Брюлета.
Дело кончилось тем, что я снова стал критиковать ее любимца Жозе. Сначала она смеялась, а потом, видя, что я говорю не шутя, приняла серьёзный вид и сказала:
— Оставь в покое этого несчастного. Он и без того жалок.
— Да в чем и почему? — вскричал я, потеряв терпение. — Что он, чахоточный или бешеный, что ли, что ты не хочешь, чтобы его трогали?
— Хуже… — отвечала Брюлета. — Он эгоист.
Слово это в мое время не вошло еще у нас в употребление. Брюлета слышала его от священника и запомнила. У нее была память необыкновенная, и ей часто случалось говорить такие слова, которые я также мог бы запомнить, но не запоминал, а потом и вовсе не понимал их. Я постыдился спросить, что значит это слово и показал вид, что понимаю его. Я думал, что оно должно означать какую-нибудь смертельную болезнь и, чувствуя, что такое великое несчастие не допускает насмешек, стал сожалеть, что нападал на Жозефа и начал извиняться перед Брюлетой.
— Если б я знал это прежде, — прибавил я, — то не стал бы сердиться и досадовать на бедного Жозе.
— Да как же ты не заметил этого до сих пор? — сказала она. — Разве ты не видишь, как принимает он одолжения и услуги — без благодарности, без чувства; как малейшее невнимание оскорбляет его, малейшая шутка обижает; как надувается и страдает он от того, чего другой бы и не заметил, и как мало отвечает он на ту дружбу, которую ему оказывают, не подозревая, что это делается не для него самого, а для Господа Бога, который велел любить своих ближних?
— Так это от болезни? — спросил я, удивляясь словам Брюлеты.
— Разумеется, — отвечала она. — Этот сердитый недуг хуже всякой болезни.
— И мать его знает, что у него в сердце такая смертельная болезнь?
— Она догадывается. Ты понимаешь, впрочем, что я никогда не говорю с ней об этом, чтобы не огорчать ее.
— А что, его не пробовали полечить от этой болезни?
— Я делала все, что могла, и вперед буду делать, — отвечала она, продолжая разговор, в котором мы не понимали друг друга. — Но мне кажется, что моя заботливость только увеличивает зло.
— Правда, — прибавил я, подумав несколько, — у него в лице всегда было что-то странное. Покойница бабушка, которая, как тебе известно, умела читать в будущем, говаривала, что у него на лице написано несчастье и что ему суждено жить в горе и умереть в цвете лет, потому что у него уж такая черта на лбу. Признаюсь тебе, с той поры всякий раз, как Жозеф опечалится или рассердится, я как будто вижу на его лице эту несчастную черту, хотя, правда, и не знаю, где именно видела ее бабушка. И тогда я боюсь его, или, лучше, его судьбы, и мне хочется избавить его от всех страданий и упреков, как человека, которому недолго суждено жить на свете.
— Бабушкины сказки! — сказала Брюлета, засмеявшись. — Я хорошо их помню. Она говорила также, что глаза большие и светлые, как у Жозефа, видят духов и всякие тайны. Но я не верю этому и не боюсь за него. С такой головой, как у него, человек может жить очень долго. Он будет утешаться, заставляя мучиться других и, может быть, схоронит всех тех, кто боится так рано потерять его.
Эти последние слова окончательно сбили меня с толку. Я ровно ничего не понимал и хотел было порасспросить еще Брюлету, но она быстро встала, взяла башмаки и надела их в одну минуту, хотя они были так малы, что я не мог бы всунуть в них и руки. Потом кликнула собаку и вышла, оставив меня одного размышлять на досуге и удивляться тому, что я от нее услышал.
Третьи посиделки
В следующее воскресенье Брюлета собралась идти к обедне в Сент-Шартье, куда она ходила охотнее, нежели в наш приход, потому что там в послеобеденное время танцевали обыкновенно до самого вечера. Я просил у нее позволения проводить ее.
— Нет, — отвечала она. — Я пойду туда с дедушкой, а он не любит, чтобы за мной по дорогам ходила куча любезников.
— Я не куча любезников, — сказал я с досадой. — Я твой двоюродный брат, и никогда дедушка не запрещал мне ходить с ним.
— Ну хорошо, — отвечала она. — Только, пожалуйста, не ходи с нами сегодня: мы хотим поговорить с Жозефом. Он теперь у нас и пойдет вместе с нами в церковь.
— А, понимаю! Он сватается за вас, и вы рады случаю поговорить с ним на просторе.
— Ты с ума сошел, Тьенне!.. После того, что я говорила тебе…
— Ты сказала мне, что у него есть какая-то болезнь, от которой он проживет долее других. Я не вижу тут ничего, что бы могло меня успокоить.
— Успокоить! Да в чем? — спросила она с удивлением. — О какой болезни говоришь ты?.. Что сталось с твоим умом, Тьенне?.. Нет, я вижу, что мужчины все просто сумасшедшие!
Сказав это, она взяла под руку дедушку, который подошел к ней с Жозефом, и пошла вперед, легкая, как пух, и веселая, как ласточка, между тем как добрый дедушка, не знавший на свете ничего выше ее, улыбался проходящим и как будто бы говорил: «Ну-ка, кто из вас может похвастаться такой внучкой»?
Я следил за ними издали, желая видеть, как будет вести себя Жозеф с ней: возьмет ли он ее за руку и позволит ли старик им идти вместе. Ничего подобного не было. Жозеф все время шел по левую сторону дедушки, между тем как Брюлета шла по правую. Всю дорогу они говорили о чем-то потихоньку.
После обедни я подошел к Брюлете и пригласил ее танцевать со мной.
— Поздно же ты хватился, — сказала она. — Я приглашена уже по крайней мере на десять танцев, и тебе придется подождать до вечера.
В этом деле Жозеф уж никак не мог быть мне помехой, потому что он никогда не танцевал. Я мог быть на этот раз совершенно спокоен, но, не желая видеть, как Брюлета будет любезничать с другими поклонниками, я последовал за Жозефом в трактир Увенчанного Быка, куда он пошел повидаться с матерью, а я — убить время с приятелями.
Я говорил уже вам, что частенько похаживал туда не за тем, чтобы пить (бутылка никогда не была моим другом), а потому, что любил компанию, разговор и песни. Я встретил там множество знакомых и уселся с ними за стол, а Жозеф забился в угол, не пил, не говорил ни слова и оставался тут только для того, чтобы сделать удовольствие матери, которая, бегая взад и вперед, все-таки находила время взглянуть на него и перемолвить с ним словечко. Уж не знаю, был ли Жозеф расположен помочь своей матери, у которой были полны руки хлопот, только думаю, что Бенуа не потерпел бы, чтобы такой ротозей, как он, рылся и возился в его плошках и бутылках.
Вы, верно, не раз слыхали о трактирщике Бенуа. Он был высок, толст и грубоват маленько, но добрый малый в душе и славный говорун при случае. Он любил справедливость и уважал Маритон по заслугам, потому что, нужно сказать правду, она была образцом служанок и с тех пор, как нанялась к нему в услужение, от посетителей не было отбоя.
С ней не случилось того, что предсказывал старик Брюле. Жизнь в трактире исцелила ее от кокетства: она стала осторожнее и берегла себя так же, как добро хозяина. Сказать правду, только одна любовь к сыну могла заставить ее примириться с таким трудом и держать себя благоразумнее и скромнее, нежели того хотела ее природа. Она была примерная мать, и вместо того чтобы потерять уважение, приобрела его еще более с тех пор, как стала служанкой в трактире, а это редко бывает у нас в деревне, да и везде, как я слышал.
Заметив, что Жозеф бледнее и печальнее обыкновенного, я невольно вспомнил то, что говорила о нем покойная бабушка. Вспомнил также странную болезнь, которая, по словам Брюлеты или, лучше сказать, по моему собственному мнению, была у него — и мне стало жаль бедного парня. Может быть, думал я, он сердится за грубые слова, которые у меня вырвались.
Желая заставить его забыть их, я принудил его сесть за наш стол и решился подпоить, думая — как думают все в те лета — что один, два стакана белого вина в голове лучше всего могут прогнать печаль.
Жозеф, мало обращавший внимания на то, что делалось вокруг него, не мешал подливать в свой стакан и осушал его так часто, что у всякого другого пошла бы голова кругом.
Те, кто заставлял его пить, подавая ему пример, давно опьянели, но я, желая приберечь ноги для танцев, перестал пить вовремя. Жозеф между тем впал в глубокую думу, облокотился обеими руками на стол и, казалось, не был ни пьянее, ни трезвее прежнего.